Исайя берлин биография. Сэр исайя берлин, бывший рижанин и мудрец

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Исайя Берлин
История свободы. Россия

© Isaiah Berlin, 1952, 1953, 1955,

© President and Fellows of Harward

© The Isaiah Berlin Trust, 1997, 2000

© А. Эткинд. Предисл., 2014

© Переводчики, 2014

© ООО «Новое литературное обозрение». Оформление, 2014

Предисловие

Исайя Берлин (1909–1997) – один из немногих современных мыслителей, кто оказался прав. Его классические работы по политической теории и интеллектуальной истории объясняют XIX век и предсказывают XXI. Эта книга – второй том его неполного собрания сочинений в русском переводе. Первый том включал работы по политической философии, во втором собраны работы Берлина, посвященные русской интеллектуальной истории.

Как знает читатель первого тома, центральной идеей Берлина было «негативное» определение свободы как границы, окружающей индивида и гарантирующей его от любого вмешательства: старый британский идеал «мой дом – моя крепость», поднятый на уровень политической философии. Это не мешало ему ценить общение и сообщество, человеческую зависимость и национальную культуру. Олицетворяя общение культур, он любил следить за их отдельностью и своеобразием. Англичанин, русофил и сионист, Берлин очищал идею национальной культуры от злокачественных новообразований, которые она приобрела в XX веке. Сопротивление материала тем более интересовало его, что сам он воплощал его гибкость и чувствительность. Вико и Гердер, славянофилы и народники были его любимыми героями. В своем «переоткрытии» национализма как политической силы работа Берлина параллельна работе другого британского философа-эмигранта, Эрнеста Геллнера.

Исайя Берлин родился в Риге, а в Питере провел самые страшные годы, с 1916-го по 1920-й. Его взрослая жизнь прошла в сердце англосаксонской цивилизации и увенчалась славой по обе стороны океана, созданием нового колледжа в Окфорде, президентством в Британской академии наук. Но самые необычные его решения часто бывали связаны с его российским происхождением. Летом 1940 г. Берлин прервал карьеру окфордского философа ради дипломатической миссии в Москву. Его пригласил туда Гай Берджес, начинающий политик с богемной репутацией; позднее, когда он бежал в СССР, стало ясно, на кого он работал. К счастью Берлина, в тот раз миссия была отозвана, не доехав до Москвы. Военные годы Берлин провел в британском посольстве в Вашингтоне, составляя еженедельные обзоры того, как американская пресса освещает европейскую войну. По окончании войны Берлин летит в Москву, чтобы планировать послевоенные отношения с Советами1
Ignatieff Michael. Isaiah Berlin. A Life. London: Vintage, 1998.

12 ноября 1945 он приехал в Ленинград, где не был четверть века. Россия была для него миром идей и текстов, и первым делом он разыскал книжный магазин. Оттуда он пришел к Ахматовой. Ночь, проведенная в разговорах, для обоих стала важнейшим из впечатлений. «Поэма без героя» называет Берлина «гостем из будущего», а ее величавый, затравленный автор всерьез считала ту встречу началом холодной войны. Оба позднейшие занятия Берлина – политическая теория и интеллектуальная история – несут отпечатки той встречи. Опыт духовного выживания в экстремальных условиях, не пережитый благодаря случаю, был примерен на себя темной ноябрьской ночью под ахматовское чтение Байрона. Практика внутренней эмиграции преобразилась в концепцию негативной свободы. Сострадание и возмущение выразились в безусловном, столь поучительном сегодня уважении к мыслящим людям русского прошлого.

В следующий раз он приедет в Питер перед смертью. В нем не было тоскливых чувств русского эмигранта, и его интерес к России не нуждался в посещениях. Не было в нем и авантюрного, извращенного влечения к левым идеям, характерного для британских интеллектуалов его поколения. Дипломатическая служба Берлина пришлась на годы мировой войны и на месяцы, предшествовавшие холодной войне. Его отвращение к советскому режиму вошло в центральные понятия его философии так же, как в его исторические работы. Не русские пейзажи с березками и горничными, но русские интеллигенты с их крайними идеями, роковыми надеждами и смертельными успехами были подлинным предметом его страстей. Его ближайшие коллеги верили, что делом философа является анализ языка вне личностей и политики. Берлин рассказывал о Герцене и Толстом, о национализме и утопии, о свободе человека и непредсказуемости истории. Читая лекцию в Белом Доме, он говорил о том, что русские тоже верили в свободу и что их страсть к идеям не имела себе равных в истории. Его двойной интерес к либерализму и национализму позволил ему вновь сделать увлекательными множество явлений русской мысли, от славянофильства до того, что его собеседник Борис Пастернак назвал в своем романе «политическим мистицизмом советской интеллигенции».

Любопытно сравнить занятия Берлина с интересами другого эмигранта, который достиг сходного успеха в англосаксонском мире – Владимира Набокова. Встречаясь в Гарварде, они наверняка оценили свои различия. Один был мастером вымысла, другой – мастером не-фикций; один писал и почти не говорил, другой говорил и почти не писал. Но оба считали либерализм символом веры, и оба занимались русским народничеством. Выбранные ими герои и созданные образы столь же различны, сколь сходным был общий интерес: Набоков высмеял Чернышевского, Берлин возвеличил Герцена, и оба автора, возможно, превысили меру справедливости. Такова логика пост-революционной мысли: альтернативы надо искать не в плодах, а в корнях. Народничество было магистральной линией русской традиции, самой своеобразной ее стороной, глубинной причиной революции. Отказаться от народнической идеи значило заняться пересмотром всего русского наследства, прямиком возвращаясь к Пушкину и по дороге заглядывая разве что к Чехову. Из предшественников все это осознавал один Бердяев; из современников такое понимание зрело у Ахматовой и в последних работах Пастернака, а среди ученых только у Лидии Гинзбург. Сегодняшний читатель воспринимает середину русского XIX века через Дар Набокова. Работы Берлина, более сочувствующие своим героям, готовят следующий уровень понимания2
Статья Берлина «Русское народничество» была предисловием к исследованию итальянского историка, до сих пор непревзойденному: Venturi Franco . Roots of Revolution. tr. by Francis Haskell. N. Y., 1960.

Эссе Берлина лишены нервности или полемичности, но это спокойствие обманчиво: он постоянно шел против течения. Ему мешали и он мешал; его успех – либерала среди социалистов, историка среди философов, русофила среди холодной войны – был неожидан и непредсказуем. Он умел говорить о фигурах непонятых, как Вико и Сорель, он причислял сюда и Герцена; забытых – как Гаман и Мозес Гесс, сегодня к ним можно причислить и Писарева; и о самых почитаемых, как Кант или Толстой. Он не искал своих идей у мыслителей прошлого; наоборот, он увлеченно писал о своих антилиберальных героях, как де Местр, Маркс или Бакунин. Свободный жанр его монографических очерков был ближе его героям из русской интеллигенции, чем его коллегам по Британской академии. Но его работы принадлежат к самым цитируемым источникам новой политической теории. В совсем другой области – не любящей споры славистике – его работы по народничеству задают непревзойденный образец исторического понимания. В отношении множества русских авторов, которыми занимался Берлин, у него не было ни сентиментальности, ни высокомерного всепрощения, характерных для западных исследователей его поколения. Плюралист в сфере ценностей, он был чужд безоценочному релятивизму в сфере идей. Он судил Самарина или Пастернака той же высокой мерой, с какой подходил к Макиавелли или к Остину.

В статье о рождении русской интеллигенции Берлин конструирует фигуру столь необычную, что его можно заподозрить в непережитом романтизме. «Интеллектуальный освободитель» не решает проблемы, но меняет их контекст и смысл и, не забывая традиций и реальностей, открывает новые пространства для знания и действия. Для русских середины XIX века таким освободителем, считал Берлин, была германская метафизика. Для русских начала XXI века, прошедших старые и новые искусы, освобождающую роль сыграет англосаксонский либерализм с его ясностью языка, свежестью взгляда и бесконечным интересом к индивиду.

Александр Эткинд

Рождение русской интеллигенции

3
Впервые: Вопросы литературы. 1993. № 6.

4
«A Remarcable Decade» © Isaiah Berlin 1955, 1956

I

…«Интеллигенция» – русское слово, оно придумано в XIX веке и обрело с тех пор общемировое значение. Сам же феномен со всеми его историческими, в полном смысле слова – революционными, последствиями, по-моему, представляет собой наиболее значительный и ни с чьим другим не сравнимый вклад России в социальную динамику.

Не следует путать интеллигенцию с интеллектуалами. Принадлежащие к первой считают, что связаны не просто интересами или идеями; они видят себя посвященными в некий орден, как бы пастырями в миру, назначенными нести особое понимание жизни, своего рода новое евангелие. Выход этих людей на историческую сцену требует некоторых пояснений.

II

Большинство историков России согласны в том, что начало глубочайшему социальному расколу между образованными слоями и «темным народом» в русской истории положил урон, нанесенный русскому обществу Петром Великим. В реформаторском пылу Петр отправил группку избранной молодежи на Запад, а когда те освоились с европейскими языками и различными новейшими искусствами и ремеслами, порожденными на свет научной революцией XVII столетия, призвал их назад, дабы поставить во главе того нового социального порядка, который в беспощадной и кровавой спешке навязал своей феодальной стране. Тем самым он создал замкнутый класс новых людей, наполовину русских, наполовину иностранцев, воспитанных за рубежом, хотя и русских по рождению. Они в свою очередь образовали замкнутую управленческую и чиновничью олигархию, стоящую над народом и не разделяющую с ним его прежнюю средневековую культуру, непоправимо от него отрезанную. Управлять гигантской и неповоротливой страной становилось все труднее, поскольку и социальные, и экономические условия России все разительней отличались от развивающегося Запада. Чем шире делался разрыв, тем жестче и жестче становились репрессии со стороны правящей элиты. Крошечная группка правителей все дальше уходила от народа, которым была поставлена управлять.

Ритмика правления в России XVIII и начала XIX века складывалась из чередований репрессий и либерализации. Так, Екатерина Великая, почувствовав, что ярмо стало невыносимым (точнее, варварство начало уж слишком бросаться в глаза), ослабила жесткую узду деспотической власти, за что, соответственно, и была превознесена Вольтером и Гриммом. А когда за этим последовали слишком неожиданные сдвиги внутри страны и многочисленные протесты; когда многие образованные люди принялись сравнивать российские условия с западными, далеко не к чести первых, она почувствовала угрозу. Французская революция окончательно привела ее в ужас, и она возобновила прежний зажим. Власть вернулась к суровостям и репрессиям.

Мало чем отличалась в этом отношении и Александровская эпоха. Подавляющее большинство населения России оставалось в феодальной темноте, один на один с маломощным и, как правило, необразованным клиром, не пользующимся поэтому сколько-нибудь серьезным моральным авторитетом, а тем временем растущая армия вполне правоверных и зачастую весьма исполнительных чиновников душила все менее и менее покорную крестьянскую массу. В зазоре между угнетателями и угнетенными гнездился малочисленный класс образованных, говорящих в основном по-французски людей, ясно сознающих непомерный разрыв между воображаемой (а то и действительной) жизнью на Западе и жизнью их соотечественников. Но понимали они и другое: что изменить существующие условия крайне трудно, что сами они слишком тесно связаны с режимом, а реформы грозят поставить на голову всю структуру общества. Многие из них впадали в легко доступный цинизм квазивольтерьянского толка, одновременно подписываясь под либеральными принципами и поря слуг, либо ограничивались возвышенным, красноречивым и бесплодным разочарованием.

Все переменилось с вторжением Наполеона, в конце концов приведшего Россию в самое сердце Европы. В одно прекрасное утро Россия проснулась первым лицом на европейской сцене, сознавая свое грозное, подавляющее всех вокруг могущество и – не без ужаса и отвращения – воспринимаясь европейцами как величина не просто равная, но явно превосходящая их своей не знающей снисхождения силой.

Для истории идей в России победа над Наполеоном и вступление в Париж – события не меньшей жизненной важности, чем реформы Петра. Они породили у русских сознание национального единства, самоощущение великой европейской страны, признанной в этом качестве и другими; теперь они больше не скопление варваров, отгороженных от мира китайской стеной, погруженных в средневековый мрак и то ли простодушно, то ли тупоумно повторяющих чужеземные образцы. Больше того, поскольку долгие годы войны с Наполеоном повлекли за собой заметное и постоянно растущее патриотическое воодушевление, а далее – как результат общей причастности к единому идеалу – и ширящееся чувство равенства всех сословий, в кругах идеалистически настроенной молодежи начали ощущать некую новую связь между собой и отечеством – связь, которую никогда не внушило бы полученное воспитание. А за ростом патриотически окрашенных национальных чувств последовал и неизбежный рост чувства ответственности за хаос, убожество, нищету, бесплодие, грубость и ужасающий беспорядок российской жизни. Общее чувство моральной уязвленности проникало даже в самые бесчувственные, наименее восприимчивые, намертво закоснелые сердца полуобразованных представителей правящего класса.

III

Повлияли на это коллективное чувство вины и некоторые другие факторы. В частности, выход России на европейскую сцену совпал (именно совпал, не более того) с подъемом романтизма. А один из ключевых пунктов романтического учения (и родственных ему учений о том, что история движется в соответствии с умопостигаемыми законами или образцами и нации представляют собой не просто скопление людей, но единые «организмы» и развиваются «органически», а не механически либо по воле случая) гласил: все в мире существует лишь там, тогда и постольку, поскольку соучаствует в движении к единой всемирной цели. Романтиков возбуждала мысль, что не только индивиды, но целые группы, и не только группы, но даже общественные институты – государства, церкви, профессиональные союзы и объединения, – на первый взгляд созданные для вполне определенных, зачастую явно утилитарных целей, воплощают в себе некий «дух», которого могут и не сознавать, поскольку осознание его и есть процесс просвещения.

Учение, по которому любой человек, любая страна, раса, институция имеют собственную неповторимую, индивидуальную, сокровенную цель, «органическую» составную часть более широкой и общей цели всех других, а осознание этой цели уже само по себе становится соучастием в общем движении к свету и свободе, – эта светская версия древних религиозных верований глубоко вошла в умы российской молодежи и усваивалась охотнее под влиянием двух обстоятельств. Одно из них – физического, другое – духовного порядка.

Физической причиной послужило неодобрение, с каким режим начал относиться к путешествиям своих подданных во Францию, – в ней, особенно после 1830 года, стали видеть страну хронических революций, подверженную непрестанным переворотам, кровопролитию, насилию и хаосу. Напротив, Германия под пятой респектабельного деспотизма выглядела по контрасту вполне безобидно. А потому российскому юношеству охотно позволяли отправляться в германские университеты, где ему предстояло укрепиться в здоровых гражданских принципах, которые, как предполагалось, сделают молодых людей еще более верными слугами российского престола.

Результат получился обратный. Тайное франкофильство в Германии этой поры было настолько сильным, а просвещенные немцы отдавались идеям – на сей раз французского Просвещения – настолько горячей и самозабвеннее самих французов, что послушно отправлявшиеся в Германию юные русские Анахарсисы заражались опасными идеями куда серьезней, чем в старом Париже беззаботных лет Луи-Филиппа. Николаевский режим словно не замечал пропасти, в которую был обречен рухнуть.

Если первое обстоятельство послужило причиной романтических веяний, то второе – их прямым следствием. Поездившие по Германии или начитавшиеся немецких книг русские юноши утвердились в простой мысли: если Французская революция и последовавший за ней упадок – это, как старательно повторяли католики-ультрамонтаны во Франции и приверженцы национальной идеи в Германии, кара, ниспосланная народам, забывшим древнюю веру и ее обычаи, то русские совершенно не запятнаны подобными пороками и, что там о них ни говори, счастливо избегли революции. Романтически настроенные немецкие историки с особым рвением отстаивали мысль, будто Запад довели до упадка скепсис, рационализм, материализм, забвение собственных духовных традиций, тогда как избегнувшая этой печальной судьбы Германия – свежая и юная нация, чьи обычаи не тронуты разложением гибнущего Рима, страна, быть может, и варварская, зато полная неукротимой энергии и готовая принять наследие, выпавшее из слабеющих рук французов.

Русские попросту сделали следующий шаг. Они по справедливости рассудили: если молодость, варварство и отсутствие воспитания – залог великого будущего, то у них куда больше прав на него, чем у тех же немцев. Соответственно, излияния немецкой романтической риторики относительно нерастраченных жизненных сил, сохраненного в целокупности и первобытной чистоте немецкого языка и молодой, неутомимой германской нации, противостоящих «нечистому», латинизированному, упадочному Западу, восприняли в России с понятным энтузиазмом. Больше того, это всколыхнуло целую волну общественного идеализма, между началом 20-х и началом 40-х годов захлестнувшего едва ли не все классы общества. Призвание человека – жертвовать собой ради идеала, которого взыскует его «суть». Научный рационализм, которому учили французские материалисты XVIII века, здесь не поможет ничем, поскольку нелепо думать, будто жизнь подчиняется законам механики. Еще худшая ошибка – полагать, что научная строгость, вынесенная из исследований неживой природы, применима к рациональному управлению людьми и к организации их жизни в мировом масштабе. Долг человека – совсем в другом: постигнуть основу, «ход», принцип всеобщей жизни, иными словами, проникнуть в душу мира (богословское и мистическое понятие, облаченное питомцами Шеллинга и Гегеля в рационалистскую терминологию), уяснить скрытый, «внутренний» строй мироздания, понять свое место в нем и действовать в согласии с этим.

Задача философа – прозревать ход истории, ее, выражаясь более туманным языком, «Идею» и различать пути человечества. История – огромная река, но направление ее могут предугадывать только люди с особым даром внутреннего, сокровенного зрения. Сколько ни наблюдай за внешним миром, ничто не подскажет, куда обращен этот подземный поток. Постигнуть это дано лишь тем, кто с ним заодно: и развитие индивида как разумного существа, и будущее самого общества зависят от того, насколько верно установлена духовная направленность более общего «организма», в который входит и данный индивид. На вопрос, как этот организм определить, что он, собственно, такое, разные основатели романтических течений в философии отвечали по-разному. Гердер связывал это единство с духовной культурой или жизненным укладом; римско-католические penseurs5
мыслители (фр .).

Отождествляли его с жизнью христианской церкви; Фихте несколько уклончиво, а Гегель вполне однозначно провозгласили, что это национальное государство.

Само представление об органическом методе спорило с тем, что излюбленный инструмент XVIII века – химический анализ составляющих мир частиц, мельчайших и далее несводимых атомов будь то неживой материи, будь то общественных установлений – годится для постижения жизни. В центр выдвигалось новое понятие «роста» – новое, поскольку начало применяться далеко за пределами биологии. Чтобы уяснить сущность роста, нужно обладать особым внутренним чувством, способным постигать незримое царство, интуитивно схватывать бестелесное начало, в согласии с коим все вырастает именно таким, а не иным, и вырастает не просто через механическое умножение «мертвых» частиц, но благодаря таинственному жизненному процессу, который, соответственно, требует почти мистической прозорливости, особого ощущения жизненного потока изнутри, чувства самих движущих сил истории, зиждительных начал природы, искусства и связей между людьми – некоего творческого духа, неизвестного эмпирической науке и способного проникать в суть.

IV

Такова сердцевина политического романтизма от Берка до наших дней, кладезь бесчисленных пылких доводов против либеральных реформ и любых попыток врачевать общественное зло средствами разума, в которых усматривается «механический» взгляд на мир, не понимающий, что такое общество и как оно развивается. Программы французских энциклопедистов или преемников Лессинга в Германии вместе со многими другими смехотворными и прокрустовыми попытками свести общество к амальгаме неодушевленных частиц, к простому механизму, тогда как оно есть трепетное, живое целое, были бесповоротно отвергнуты.

Русские оказались весьма чувствительны к подобной пропаганде, увлекавшей по пути реакции и прогресса разом. С одной стороны, допускалась вера, что жизнь или история – это поток, которому бесполезно и даже опасно противиться и от которого не уйти. С ним можно только смешаться, по Гегелю – посредством дискурсивной, логической, рациональной деятельности Духа, по Шеллингу – благодаря интуиции и воображению, с помощью вдохновения, глубина которого есть мера человеческой одаренности и которому обязаны своим происхождением мифы и религии, искусство и наука. Это подталкивало к консерватизму, избегающему всего связанного с анализом, рациональностью, эмпирией, всего основанного на эксперименте и естественных дисциплинах. Но, с другой стороны, каждый был вправе провозглашать, будто чувствует в окружающем родовые схватки, предвестие нового мира, борющегося за появление на свет. Вы чувствуете – а следовательно, знаете, – что короста отживших установлений рано или поздно треснет под неукротимым внутренним напором Духа. А доподлинно веруя в это, вы, как существо мыслящее, обязаны поставить на карту все и встать на сторону революционизирующей мир стихии, иначе она сметет вас. Все развивается, все движется вперед. И если будущее требует развала и гибели нашего внешнего мира ради новых форм существования, только безумец не отдаст свои силы этому неудержимому и бесповоротному процессу.

На этом немецкий романтизм, прежде всего гегелевской выучки, раскололся, двинувшись далее в двух разных направлениях и в самой Германии, и соответственно в России, следовавшей в умственных поисках за немецкой университетской мыслью. Но если на Западе подобные идеи распространялись уже много лет и философские, социальные, политические теории и мнения по меньшей мере с Ренессанса перемешивались и соединялись друг с другом, образуя самые разные сочетания и складываясь в общий процесс многосторонней интеллектуальной активности, где ни одна идея или точка зрения не могла претендовать на сколько-нибудь длительное превосходство, – в России все было совершенно иначе.

Одно из главных различий между областями, находившимися под эгидой западной и восточной церквей, в том, что последние не пережили Возрождения и Реформации. Балканские народы могли винить в своей отсталости турецких поработителей. Но не многим лучше было и положение России, где не сформировалось сколько-нибудь широкого слоя грамотных и образованных людей, которые через множество социальных и интеллектуальных промежуточных звеньев связали бы наиболее и наименее просвещенных. Пропасть между неграмотным крестьянством и умевшими читать и писать была в России много шире, чем в других европейских странах, если Россию того времени вообще можно причислять к Европе.

Поэтому объем и разнообразие социальных или политических идей в салонах Санкт-Петербурга и Москвы многократно уступали интеллектуальным кругам Парижа или Берлина. Культурной Меккой эпохи был, понятно, Париж. Но и Берлин, при всех репрессиях прусской цензуры, не отставал от него в накале интеллектуальных, теологических и художественных споров.

Ситуацию же России определяли три основных фактора. Во-первых, мертвая, гнетущая, лишенная воображения власть, занятая прежде всего удержанием своих подданных в подчинении и отвергающая всякие попытки перемен, поскольку они могут повести к дальнейшим сдвигам, при том что более здравомыслящие представители верхов не могли хотя бы смутно не понимать, что реформа, и самая радикальная реформа, к примеру, крепостной системы, суда, образования в стране, не только желательна, но и просто неизбежна. Во-вторых, условия жизни широчайших масс российского населения – угнетенного, экономически обездоленного крестьянства, угрюмо и неразборчиво ворчащего, но, увы, слишком слабого и неорганизованного, чтобы сколько-нибудь эффективно отстаивать свои права действием. И, наконец, между ними двумя – тонкая прослойка образованного меньшинства, глубоко и порой уязвленно проникшегося западными идеями и переживающего танталовы муки при поездках в Европу и лицезрении растущей социальной и умственной активности в центрах тамошней культуры.

Рискну еще раз напомнить, что в воздухе и России и Германии носилась романтическая убежденность, будто каждый человек обязан исполнить свое неповторимое предназначение, разгадай он только, в чем оно состоит; это порождало общее упоение социальными и метафизическими идеями, – возможно, своего рода моральными заменителями ушедшей религии, – похожее на тот пыл, с каким философские системы и политические утопии провозглашались веком раньше во Франции и Германии людьми, взыскующими новой теодицеи, не запятнанной связями с опорочившим себя политическим или церковным истеблишментом. Но у образованных слоев в России к этому добавлялся еще и своеобразный моральный и умственный вакуум, вызванный отсутствием ренессансных традиций светского образования и поддерживаемый жесточайшей правительственной цензурой, повальной безграмотностью, а кроме того – недоверием и антипатией к любым идеям со стороны самолюбивой и в массе своей попросту безмозглой бюрократии. В подобных условиях идеи, соперничавшие в Европе с бесчисленными другими доктринами и позициями, добиваясь победы в суровой борьбе за выживание, в России западали в умы даровитых одиночек и нередко буквально подавляли их, зачастую просто потому, что никаких других способных утолить их умственные нужды идей под рукой не оказывалось. Больше того, в крупнейших городах Российской империи царил жесточайший, требующий любой умственной пищи интеллектуальный голод, а вместе с ним – не имевшая себе равных искренность (а то и обезоруживающая наивность) чувств, свежесть мысли, страстная решимость участвовать в решении судеб мира при весьма смутном понимании социальных и политических проблем своей огромной страны и отсутствии каких бы то ни было связей между этим новым состоянием умов и окружающей их реальностью. Все, чем жила тогда мысль, как правило, завозилось из-за границы, и вряд ли хоть одна из ходовых в России XIX века политических или социальных идей родилась на отечественной почве. Может быть, лишь толстовский принцип непротивления злу так или иначе русский, – это до такой степени оригинальный вариант христианского учения, что в устах Толстого он возымел силу подлинно новой идеи. В целом же, насколько могу судить, Россия не внесла в сокровищницу человечества ни одной новой социальной или политической мысли: любую из них легко возвести не просто к западным корням, но к той или иной конкретной доктрине, исповедовавшейся на Западе восемью, десятью, а то и двадцатью годами раньше.

V

Итак, представьте себе крайне восприимчивое общество с невиданной способностью к усвоению понятий – понятий, которые пересекают границу самым что ни на есть случайным образом: один захватил с собой книгу или пачку брошюр из Парижа (либо отважный книготорговец чудом сумел их переслать), другой побывал на лекциях кого-то из неогегельянцев в Берлине, третий свел знакомство с друзьями Шеллинга или повстречал английского миссионера с необычными идеями. С прибытием нового «послания» того или иного из учеников Сен-Симона или Фурье, книги Прудона, Кабе или Леру, этих последних социальных мессий во Франции, либо идеи, приписанной Давиду Штраусу, Людвигу Фейербаху, Ламенне или какому-то иному позабытому автору, возникает настоящее столпотворение. Из-за скудости собственных идей любая мысль, даже простой осколок мысли воспринимаются с крайней жадностью. Социальные и экономические пророки Европы пылко веровали в новое, революционное будущее и заразили своими идеями российскую молодежь.

Распространяясь на Западе, подобные идеи порой возбуждают публику, в иных случаях подталкивая к образованию партии или секты приверженцев. Но большинство аудитории не расценивает их как истину в последней инстанции, и даже признающие кардинальную важность той или иной идеи не бросаются сломя голову воплощать ее в жизнь любыми подручными средствами. Русские же подвержены именно этому. Они убеждают себя, что если посылки бесспорны и рассуждения верны, то бесспорны и следующие из них выводы; более того, если эти выводы диктуют неотложность и благотворность тех или иных действий, то прямой долг любого честного и серьезного человека – реализовать их по возможности скорее и полнее. Вопреки общепринятому мнению о России как стране мрачной, склонной к мистике и самомучительству, исступленной в вере, я бы скорее сказал, что русские – по крайней мере, судя по интеллигенции – куда больше западники, чем сами западные люди XIX века, и вместо приверженности иррационализму и невротической поглощенности собой в высшей, а то и попросту чрезмерной степени развили в себе способности рассудка, крайнюю логичность и однозначность мысли.

Конечно, как только образованные люди попытались реализовать эти утопические схемы на практике и первые же их шаги пресекла полиция, пришло разочарование, а вместе с ним – манера впадать то в бессильную меланхолию, то в необузданную ярость. Но это потом. На первой фазе господствовали не мистика и самопоглощенность, а, напротив, рассудок, вера в себя, нацеленность вовне и оптимизм. Кажется, знаменитый террорист Кравчинский обронил однажды, что каковы бы ни были свойства русских, но перед последствиями собственных рассуждений они не останавливались никогда. Углубляясь в российские «идеологии» XIX и даже ХХ века, рано или поздно видишь: чем эти последствия в целом непосильней, парадоксальней и невообразимей, тем с большей страстью и восторгом русские, по крайней мере некоторые, их воспринимают. Для них это лишний раз доказывает моральную искренность человека, его подлинную преданность истине, нешуточность его устремлений. И хотя последствия того или иного рассуждения могут prima facie показаться невероятными или даже прямо абсурдными, это не должно останавливать: все другое будет трусостью, слабостью или – того пуще – поисками удобства ценою истины. Герцен заметил однажды, что все мы большие начетчики и raisonneurs. К этой немецкой способности добавляется наш собственный национальный элемент, безжалостный, фанатически-сухой. Мы без колебания готовы идти до предела, даже за него, и вовсе не под влиянием диалектики, но лишь под диктовку самой истины…

Исайя Берлин (Isaiah Berlin, 6 июня 1909, Рига — 5 ноября 1997, Оксфорд) — английский философ, историк идей в Европе от Вико до Плеханова с особым вниманием к Просвещению, романтизму, социализму и национализму, переводчик русской литературы и философской мысли, один из основателей современной либеральной политической философии.

Родился в респектабельной еврейской семье. Отец — торговец лесом Мендель Берлин (потомок Шнеура Залмана из Ляд), мать — Мария Волчонок. На семью не распространялись ограничения черты оседлости, и Берлин провёл детство в Риге и Петрограде. В 1917 г. был свидетелем большевистского переворота в России, что, возможно, в дальнейшем отразилось на его резко отрицательном отношении к марксизму и социализму. В 1921 г. семья Берлиных эмигрирует в Великобританию, где Берлин заканчивает частную школу и в 1935 г. Corpus Christi колледж Оксфордского университета по специальности политическая экономия и философия. За исключением лет Второй мировой войны, вся дальнейшая жизнь Берлина связана с Оксфордским университетом: с 1950 по 1966 гг. он преподавал философию в колледже Всех Святых, где в 1957-1967 годах являлся Chichele-профессором общественно-политической теории, а в 1966 г. избран первым президентом новообразованного колледжа Вольфсона. С 1974 по 1978 гг. Берлин был президентом Британской академии. С 1975 — профессор социально-политических наук в колледже Всех Душ.

В годы Второй мировой войны Берлин работал в британской службе информации в США (1941-1942), a в 1945-46 гг. 2-м секретарем британского посольства в СССР. Находясь в Советском Союзе, встречался в Москве с Борисом Пастернаком и в Ленинграде с Анной Ахматовой. В обстановке начавшейся изоляции СССР эти встречи, по-видимому, послужили поводом для последующих гонений в известном постановлении ЦК КПСС «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», в котором шельмованию подверглись Ахматова и Зощенко, усилению режима цензуры в СССР.

С 1956 до конца жизни Берлин был женат на Алин Халбан (в девичестве — Гинцбург), племяннице издателя «Еврейской энциклопедии» Давида Гинцбурга, правнучке еврейского общественного деятеля и финансиста Горация Гинцбурга.

В 1957 Берлин возведён в рыцарское звание, в 1971 награждён британским орденом «За заслуги». В Риге, на фронтоне дома, в котором родился Берлин, установлена мемориальная доска в его память.

Книги (4)

Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах

Перевод с английского Юлии Могилевской

В 1945 году, впервые после того, как 10-летним мальчиком он был увезен из России, Исайя Берлин приехал в СССР.

В отличие от, увы, многих западных интеллигентов, наезжающих (особенно в то время) в Советский Союз, чтобы восхититься и распространить по всему миру свой восторг, он не поддался ни обману, ни самообману, а сумел сохранить трезвость мысли и взгляда, чтобы увидеть жесткую и горькую правду жизни советских людей, ощутить и понять безнадежность и обреченность таланта в условиях коммунистической системы вообще и диктатуры великого вождя, в частности.

История свободы. Россия

Либеральный мыслитель, философ оксфордской школы, Исайя Берлин совместил ясность британского либерализма с антиутопическими уроками русской истории. Его классические работы по политической теории и интеллектуальной истории объясняют XIX век и предсказывают XXI.

Эта книга — второй том его сочинений (первый — «Философия свободы. Европа»), рисующих масштабную картину русской мысли. История свободы в России для Берлина — история осмысления этого понятия российскими интеллектуалами XIX-XX веков, жившими и творившими в условиях то большей, то меньшей несвободы.

В книгу также включены воспоминания Берлина о его визите в СССР и встречах с А. Ахматовой и Б. Пастернаком.

Северный волхв

«Северный волхв» — последняя прижизненная книга британского мыслителя Исайи Берлина, которая входит в цикл его исследований, посвященных центральным фигурам контр-Просвещения: Жозефу де Местру, Джамбаттисте Вико и Иоганну Готфриду Гердеру.

Герой книги Берлина Иоганн Георг Хаманн, полузабытый современник Канта, также, как и он, живший в Кёнигсберге, предстает в его эссе не столько реакционером и хулителем идеи автономного разума, сколько оригинальным мыслителем, ставшим предшественником основных тенденций философии нашего времени — идеи лингвистической природы мышления, неразрывности и взаимопроникновения природы и культуры, аффективных основ познания и множественности типов рациональности.

Философия свободы. Европа

Философ и историк, Исайя Берлин не был ни героем, ни мучеником. Русский еврей, родившийся в Риге в 1909 году и революцию проживший в Петрограде, имел все шансы закончить свои дни в лагере или на фронте.

Пережив миллионы своих земляков и ровесников, сэр Исайя Берлин умер в 1997-м, наделенный британскими титулами и мировой славой. Лучшие его эссе публикуются в этом томе.

Настроение тогда, - это было 6 лет назад, - царило жгуче-ликующее: гром победы, раздавайся! - и казалось, что все цивилизованное человечество торжествует по поводу завершения "холодной войны". И вот в этом хоре вдруг диссонансом прозвучал бас английского философа, историка, искусствоведа Исайи Берлина:

"Конец "холодной войны" не обещает покоя населению земного шара, ибо станет началом новых, увы, не холодных, а горячих и кровавых битв. Это будут битвы не классовые, а национальные. Конфликт нашего времени - национализм.

Как же так? - всполошился интервьюер. - Разве не была гидра национализма в самой ее худшей форме - нацизма - раздавлена в ходе Второй мировой войны?

Нет, не была, - ответил Берлин. - И национализм, и расизм никогда не умирали. Их загоняли вглубь, где они, затаившись, тлели. А сегодня они поперли вверх, превращаясь в самые сильные и мощные движения".

Исайя Берлин предупреждал, что мир стоит на пороге тяжелых национальных конфликтов, "которые разыграются как на развалинах СССР, так и в странах Восточной Европы. От них не защищены любые страны, с самыми разными социальными системами. Сталин держал эти эмоции в железном кулаке и манипулировал ими по мере надобности для достижения своих целей. И как только кулак ослаб, национализм воспрял еще более могучим и устрашающим, чем когда-либо. В грядущем веке пойдут не брат на брата, а сосед на соседа".

Философ оказался прав.

И НАЗВАЛИ ЕГО "СЭР"

Исайя Берлин родился в 1909 году в Риге в очень богатой и респектабельной еврейской семье. Его отец торговал лесом, и на семью не распространялся закон о черте оседлости. В 1920 году родителям удалось вырваться из Советской России и перебраться в Англию. Исайю отдали в престижную школу, по окончании которой он стал студентом Оксфордского университета.

Получив диплом, он остался в Оксфорде, где читал курс лекций по истории философии и политической мысли. Уже тогда Берлин поражал своей глубокой эрудицией и удивительной способностью мгновенно схватывать суть любой сложной проблемы или любого сложного труда. "Даже не открывая обложку книги", - как шутили его друзья. Но при этом он не был ни книжным червем, ни затворником. Он был веселым человеком, искрометно остроумным, блистательным собеседником, отчаянным путешественником, да еще и театралом, меломаном, спортсменом, любящим людей. И, конечно, женщин и просто то, что называется "светской жизнью".

Грянула Вторая мировая война, и Исайя Берлин сменил кафедру профессора на дипломатическую службу. Сначала он работает в США, а в 1945 году, поскольку русский язык был для него родным, едет в Москву на работу в посольство Великобритании. Обязанностью его было читать советскую прессу и вычитывать, как говорится, между строк все то, что так старательно скрывал пропагандистский треск. Работа Исайи Берлина в Москве была высоко оценена в Лондоне. Он был награжден орденом Империи - высшей наградой Великобритании, а позднее, в 1957 году, был возведен в рыцари. Ему было присвоено звание "сэр". Все последующие годы он был профессором Оксфордского университета.

РАЗОБЛАЧЕНИЕ МАРКСА

Свою первую книгу "Карл Маркс: его жизнь и окружение" Исайя Берлин опубликовал в 1939 году. Критик лондонской Times писал тогда: "Автор, воссоздавая портрет Маркса, стремился к полноте и объективности, хотя нигде не скрыл своего неприятия исторической, философской и политической доктрины марксизма".

Книга Берлина снимала мишуру с привлекательного "интеллектуального костюма", в который рядились многие представители западной интеллигенции в 30-е годы. Исайя Берлин был одним из тех, кто, как Фридрих Хайек, Лорд Эктон, Карл Поппер, вопреки царившему розовому энтузиазму осознал сущность марксизма и его советской модели.

Часть работ Берлина связана с историей философской и политической мысли в России XIX века. Один том из собрания его сочинений "Русские мыслители" состоит из эссе, посвященных Белинскому, Герцену, Тургеневу, Чернышевскому, Льву Толстому, Достоевскому.

Но Берлин не только историк и философ, он еще и талантливый писатель. В его книге "Личные впечатления" собраны очерки, зарисовки, портреты тех, с кем он встречался на своем жизненном пути. Талант рассказчика выводит из небытия фигуры Черчилля, Франклина Рузвельта, Альберта Эйнштейна, идеолога сионизма Хаима Вейцмана, писателя Хаксли, историка Намиера, юриста Франкфуртера - "благородную компанию ученых, мыслителей, государственных деятелей, представленных нам в стиле легком, изящном, свободном. Серьезный анализ прихотливо перебивается шуткой, анекдотом или признанием в любви".

"Думаю, что по натуре своей я - "героепоклонник", - говорил сэр Исайя Берлин. - Я верю, что каждый благородный, честный, хороший человек несет с собой в наш мир "очистительный эффект". Благодаря таким людям жизнь становится чище, а другие люди - лучше".

В 1945 году, впервые после того, как 10-летним мальчиком он был увезен из России, Исайя Берлин приехал в СССР. В отличие от, увы, многих западных интеллигентов, наезжающих (особенно в то время) в Советский Союз, чтобы восхититься и распространить по всему миру свой восторг, он не поддался ни обману, ни самообману, а сумел сохранить трезвость мысли и взгляда, чтобы увидеть жесткую и горькую правду жизни советских людей, ощутить и понять безнадежность и обреченность таланта в условиях коммунистической системы вообще и диктатуры великого вождя в частности.

РОМАН С АННОЙ

"Судьба подарила мне редкостную для западного человека возможность встретиться с несколькими русскими писателями, двое из которых - Пастернак и Ахматова - бесспорные гении", - писал сэр Исайя.

Прекрасные страницы посвящены Борису Пастернаку, поездке к нему на дачу, разговору, в котором Борис Леонидович впервые упомянул о том, что работает над романом "Доктор Живаго". С юмором, но в то же время и с глубокой грустью рассказывает автор об официальной встрече с советскими писателями, устроенной для него, наивно возжелавшего поговорить с "инженерами человеческих душ" по душам. На этой встрече ни один из литераторов не произнес ни единого нормального слова. И не догадывался тогда еще сохранивший крупицы наивности Берлин, что в комнате, где он встретился с писателями, были упрятаны подслушивающие устройства!

Сэр Исайя пишет, что встречи с Анной Ахматовой "добили" его, окончательно утвердив в понимании, что же такое "коммунизм в действии".

В книге "Записки об Анне Ахматовой" Л.К.Чуковская вспоминает рассказы поэтессы о приезде "таинственного англичанина". Анна Андреевна убеждена, что злополучное постановление ЦК об Ахматовой и Зощенко - это месть властей за ее дружбу с Исайей Берлиным. Мстительности властей приписывала она и второй арест ее сына - Льва Николаевича Гумилева.

Что бы там ни было потом, но приход Исайи Берлина воспринимался Ахматовой как "луч света", как всплеск живительной влаги, оросившей ее жизнь. Ему - нежданному пришельцу - посвятила она свои сборники Cinque и "Шиповник цветет".

Философ и мудрец, он не дожил до своего 90-летия два года, а мечтал шагнуть в XXI век, ибо "наш век наихудший из всех, пережитых Европой".

Историк и писатель, человек Исайя Берлин имел право на пессимизм...

Сэр Исайя Бе́рлин OM (латыш. Jesaja Berlins; англ. Isaiah Berlin , 6 июня 1909, Рига - 5 ноября 1997, Оксфорд) - английский философ, историк идей в Европе от Вико до Плехановас особым вниманием к Просвещению, романтизму, социализму и национализму, переводчик русской литературы и философской мысли, один из основателей современной либеральнойполитической философии.

Биография

Родился в респектабельной еврейской семье торговца лесом Менделя Берлина и Марии Волчонок. На семью не распространялись ограничения черты оседлости, и Берлин провёл детство в Риге и Петрограде. В 1917 г. был свидетелем большевистского переворота в России, что, возможно, в дальнейшем отразилось на его резко отрицательном отношении к марксизму исоциализму. В 1921 г. семья Берлиных эмигрирует в Великобританию, где Берлин заканчивает частную школу и в 1935 г. Corpus Christi колледж Оксфордского университета по специальностиполитическая экономия и философия. За исключением лет Второй мировой войны, вся дальнейшая жизнь Берлина связана с Оксфордским университетом: с 1950 по 1966 гг. он преподавал философию в колледже Всех Святых, где в 1957-1967 годах являлся Chichele-профессором общественно-политической теории, а в 1966 г. избран первым президентом новообразованного колледжа Вольфсона. С 1974 по 1978 гг. Берлин был президентом Британской академии. С 1975 - профессор социально-политических наук в колледже Всех Святых.

В годы Второй мировой войны Берлин работал в британской службе информации в США(1941-1942), a в 1945-46 гг. 2-м секретарем британского посольства в СССР. Находясь в Советском Союзе встречался в Москве сБорисом Пастернаком и в Ленинграде с Анной Ахматовой. В обстановке начавшейся изоляции СССР эти встречи, по-видимому, послужили поводом для последующих гонений в известном постановлении ЦК КПСС «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», в котором шельмованию подверглись Ахматова и Зощенко, усилению режима цензуры в СССР.

С 1956 до конца жизни Берлин был женат на Алин Халбан (в девичестве - Гинцбург), племяннице издателя «Еврейской энциклопедии» Давида Гинцбурга, внучке еврейского общественного деятеля и финансиста Горация Гинцбурга.

В 1957 Берлин возведён в рыцарское звание, в 1971 награждён британским орденом «За заслуги». В Риге, на фронтоне дома, в котором родился Берлин, установлена мемориальная доска в его память.

Мировоззрение

Основной вклад Берлина в англо-американскую либеральную традицию в частности и политическую философию вообще связан с разработкой вопроса о свободе и идеей, именуемой плюрализмом ценностей (value-pluralism) . В соответствии с этой идеей, не существует универсального стандарта, позволяющего ранжировать или иерархизировать все человеческие ценности и цели в рамках какой-либо синоптической теории. Традиционные либеральные ценности – свобода, справедливость и равенство – невозможно гармонизировать в пределах единой системы принципов, напротив: нередко они конфликтуют друг с другом. Поскольку предельные цели обречены на перманентную междоусобицу, мы вынуждены совершать драматический выбор между конфликтующими целями и конфликтующими элементами единой цели. Таким образом, социально-антропологическим содержанием идей Берлина является концепция человеческой деятельности как нестабильности, неопределенности, вытекающей из торжества самоопределения за счет выбора и связанной с этим выбором утраты. Плюралистический либерализм представляет собой альтернативу всем теориям, импликации которых отсылают к идее совершенного человеческого существа и совершенного человеческого общества, в котором объективные ценности гармонизированы и согласованы.

Подобный взгляд, именуемый британским политическим философом Джоном Греем агональным либерализмом (agonical liberalism) , представляет собой новый тип либерализма. По контрасту с доминирующими либеральными теориями, базирующимися на представлении о совместимости фундаментальных прав, свобод и стандартов равенства, и которые потому являются оптимистичными, данная версия либерализма ближе к позиции стоического и трагического либерализма, утверждающего принципиальную несовместимость и несоизмеримость ценностей. Темы моральной трагедии и утраты, выбора между добром и злом и моральной ответственности писателя являются русскими элементами доктрины Берлина и, как утверждает, Дж. Грей, для «порой выдыхающегося» англо-американского профессионального дискурса они нехарактерны.

В своей речи при вступлении в должность профессора социальной политологии Оксфордского университета, которая впоследствии получила форму эссе «Две концепции свободы», Берлин, базируясь на интуиции плюрализма ценностей, определил две концепции свободы: «негативная» и «позитивная». «Негативная» свобода, по мнению Берлина, есть отсутствие ограничений, препятствующих действиям человека или группы людей в их намерениях осуществить осознанные желания. В противоположность этому, «позитивная» свобода толкуется как возможность человека или группы людей самостоятельно, без вмешательства внешних факторов, определять свою судьбу. В историческом развитии два введенных таким образом понятия свободы, согласно Берлину, развивались в расходящихся направлениях, достигнув в конце концов прямого столкновения. Подчеркивая естественность обоих воззрений, Берлин находит однако, что «позитивная» концепция свободы часто может стать основой политических злоупотреблений, так как в поисках самостоятельного выбора людям свойственно отождествлять правильность решения с собирательными концепциями в форме «высшего разума», религии или государства. При этом, без различия форм, принятое таким образом «правильное решение» противоставляется иррациональным влечениям, неконтролируемым желаниям и вообще «низкой» природе человека. Говоря словами самого Берлина: «Я воспринимается как нечто большее, чем сам индивид… как некое социальное целое - будь то племя, раса, церковь, государство». Подобное противопоставление неизбежно ведёт к вырабатыванию единой воли такого социального целого и её навязыванию своим непокорным членам, достигая таким образом собственной свободы.

Относя размышления Канта, Руссо, Гегеля к «позитивной» школе свободы, Берлин отмечает, что развитие идей такого рода привело к отождествлению свободы с разного рода политическими ограничениями, особенно в XIX-XX веках, когда они широко использовались как база для национального самоопределения, демократического самоуправления и коммунистического толкования гуманности. В высшей точке выражения, эти идеи, парадоксальным образом, трактуют свободу индивидуума как форму коллективного контроля, необходимую для самоопределения наций, социальных групп и, возможно, всего человечества. Таким образом, Берлин устанавливает связь между «позитивной» интерпретацией свободы и тоталитаризмом. «Негативная» свобода, соответственно, наоборот служит, на его взгляд, обеспечению незыблемых границ свободы человека и/или групп людей, за которые не может преступать никакая власть.

Берлин неоднократно говорил о том воздействии, которое оказала на него традиция немецкого идеализма, и в особенности – Кант. Плюрализм ценностей – идея, которую Берлин заимствует у Макиавелли, Вико, Гердера (в наиболее разработанной форме культурного плюрализма), а также немецкого романтизма. С рецепцией той же обширной традиции, которую Берлин именует Контр-просвещением , связано его неприятие интервенции научных моделей в область общественных отношений и истории, расцениваемой как история человеческих деяний. При этом романтическую традицию, основанную на критике разума, Берлин понимает не столько как препятствие для развития идей Просвещения, но скорее как ее необходимую полярную противоположность, без который политический либерализм и современный индивидуализм западной культуры не были бы возможны. Это – один из принципиальных «парадоксов», являющийся в высшей степени характерным для стилистики мышления И. Берлина.

Берлин и Россия

Несмотря на то, что Берлин покинул Россию в детстве, он хорошо говорил по-русски и всегда интересовался русской историей и культурой. Многие из его статей посвящены таким темам, как русская интеллигенция и народничество; фигурам Александра Герцена, Михаила Бакунина,Виссариона Белинского, Ивана Тургенева, Николая Чернышевского, Льва Толстого. Статьи Берлина побудили английского драматурга Тома Стоппарда написать пьесу «Берег утопии», главные герои которой - русские писатели, мыслители, революционеры XIX века.

В СССР Берлин встречался с Ахматовой и Пастернаком. Берлину посвящены некоторые произведения Ахматовой: два стихотворных цикла («Cinque», «Шиповник цветёт»), а также «Поэма без героя»:

Полно мне леденеть от страха, Лучше кликну Чакону Баха, А за ней войдёт человек… Он не станет мне милым мужем, Но мы с ним такое заслужим, Что смутится Двадцатый век.

Берлин был одним из первых, с кем встретился Иосиф Бродский, когда приехал в Лондон в 1972 году; Бродский написал о нём эссе «Исайя Берлин в восемьдесят лет». В 2000 году вышел документальный роман «Сэр» Анатолия Наймана, который, в основном, состоит из расшифрованных бесед автора с Берлином.

Важнейшие работы

  • «Карл Маркс» (1939)
  • «Ёж и лиса» (1953, входит в число 100 лучших небеллетристических книг XX в.)
  • «Историческая неизбежность» (1955)
  • «Век Просвещения» (1956)
  • «Две концепции свободы» (1958)
  • «Четыре эссе о свободе» (1969)
  • «Русские мыслители» (1978)
  • «Понятия и категории» (1978)
  • «Против течения» (1979)
  • «Личные впечатления» (1980, мемуары, в том числе - об Ахматовой и Пастернаке)
  • «Искривлённое древо человечества: главы из истории идей» (1990)
  • «Чувство реальности: исследования идей и их истории» (1996)

Переводы на русский

Издания Берлина на русском языке долго не появлялись. В 1992 году журнал «Знамя» отклонил переведённую Борисом Дубиным статью «Рождение русской интеллигенции» на том основании, что в ней изложены слишком известные факты (опубл.: Вопросы литературы , 1993, вып. VI). Наиболее полно творчество Берлина представлено в двухтомнике, изданном «Новым литературным обозрением» в 2001 году: «Философия свободы. Европа» и «История свободы. Россия».

Литература

  • Александр Эткинд. Предисловие // Исайя Берлин. История свободы. Россия. М., 2001
  • Маргалит А. Философские сопереживания: Исайя Берлин и судьба гуманизма // Интеллектуальный форум. М., 2000. № 1. С.97-113.
  • Утехин С. В. И. М. Берлин и его идейное наследие // Вопросы философии. 2000. № 5. С.45-50.

Наследие английского либерального мыслителя Исайи Берлина (1909–1997) до сих пор оставалось практически неизвестным в России. Исайя Берлин родился в Риге, а в Питере провел самые страшные годы, с 1916-го по 1920-й. Философ оксфордской школы, Берлин совместил ясность британского либерализма с антиутопическими уроками русской истории. Его классические работы по политической теории и интеллектуальной истории объясняют XIX век и предсказывают XXI. Эта книга - второй том его сочинений (первый - «Философия свободы. Европа». М., «Новое литературное обозрение», 2001), рисующих масштабную картину русской мысли. История свободы в России для И.Берлина - история осмысления российскими интеллектуалами XIX–XX вв., жившими и творившими в условиях то большей, то меньшей несвободы. В книгу также включены воспоминания Берлина о его визите в СССР и встречах с А. Ахматовой и Б. Пастернаком.

Исайя Берлин. История свободы. Россия. – М.: Новое литературное обозрение, 2014. – 544 с.

Скачать конспект (краткое содержание) в формате или

Рождение русской интеллигенции (1955)

«Интеллигенция» - русское слово, оно придумано в XIX веке и обрело с тех пор общемировое значение. Сам же феномен со всеми его историческими, в полном смысле слова - революционными, последствиями, по- моему, представляет собой наиболее значительный и ни с чьим другим не сравнимый вклад России в социальную динамику.

Большинство историков России согласны в том, что начало глубочайшему социальному расколу между образованными слоями и «темным народом» в русской истории положил урон, нанесенный русскому обществу Петром Великим. В реформаторском пылу Петр отправил группку избранной молодежи на Запад, а когда те освоились с европейскими языками и различными новейшими искусствами и ремеслами, порожденными на свет научной революцией XVII столетия, призвал их назад, дабы поставить во главе того нового социального порядка, который в беспощадной и кровавой спешке навязал своей феодальной стране. Тем самым он создал замкнутый класс новых людей, наполовину русских, наполовину иностранцев, воспитанных за рубежом, хотя и русских по рождению. Они в свою очередь образовали замкнутую управленческую и чиновничью олигархию, стоящую над народом и не разделяющую с ним его прежнюю средневековую культуру, непоправимо от него отрезанную.

Все переменилось с вторжением Наполеона, в конце концов приведшего Россию в самое сердце Европы. В одно прекрасное утро Россия проснулась первым лицом на европейской сцене, сознавая свое грозное, подавляющее всех вокруг могущество и - не без ужаса и отвращения - воспринимаясь европейцами как величина не просто равная, но явно превосходящая их своей не знающей снисхождения силой.

Ситуацию России определяли три основных фактора. Во-первых, мертвая, гнетущая, лишенная воображения власть, занятая прежде всего удержанием своих подданных в подчинении и отвергающая всякие попытки перемен, поскольку они могут повести к дальнейшим сдвигам. Во-вторых, условия жизни широчайших масс российского населения - угнетенного, экономически обездоленного крестьянства. Между ними двумя - тонкая прослойка образованного меньшинства, глубоко и порой уязвленно проникшегося западными идеями и переживающего танталовы муки при поездках в Европу и лицезрении растущей социальной и умственной активности в центрах тамошней культуры.

Все, чем жила тогда мысль, как правило, завозилось из-за границы, и вряд ли хоть одна из ходовых в России XIX века политических или социальных идей родилась на отечественной почве. Может быть, лишь толстовский принцип непротивления злу.

Распространяясь на Западе, революционные идеи порой возбуждают публику, в иных случаях подталкивая к образованию партии или секты приверженцев. Но большинство аудитории не расценивает их как истину в последней инстанции, и даже признающие кардинальную важность той или иной идеи не бросаются сломя голову воплощать ее в жизнь любыми подручными средствами. Русские же подвержены именно этому. Они убеждают себя, что если посылки бесспорны и рассуждения верны, то бесспорны и следующие из них выводы; более того, если эти выводы диктуют неотложность и благотворность тех или иных действий, то прямой долг любого честного и серьезного человека - реализовать их по возможности скорее и полнее.

Представьте себе далее группу молодых людей под цепенящим игом николаевского режима, людей со страстью к идеям, равной которой не найти в европейском обществе, буквально бросающихся на любую занесенную с Запада мысль в невероятном воодушевлении и строящих планы по немедленному претворению ее в жизнь, - и вы хотя бы отчасти поймете, какой была интеллигенция в самом начале. Ее составляла крохотная группа, как профессионалов, так и любителей, понимающих, насколько они одиноки в безжалостном мире, где, с одной стороны, - жестокая власть самодуров, а с другой - абсолютно непросвещенная масса задавленных и неорганизованных крестьян и сознающих себя как бы авангардом разума, поднявшим всеобщее знамя ума и науки, свободы и лучшей жизни для всех.

Предложу два подхода к литературе и искусству. Французские писатели XIX века в общем и целом считали себя мастерами литературной выделки. Они исходили из того, что интеллектуалом или художником движет взятое перед собой и публикой обязательство делать то, что умеешь, по возможности лучше. Если работа хороша, ее признают, и автор достигает успеха. Если ему не хватило вкуса, умения или удачи, он успеха не достигает, вот и все. С этой «французской» точки зрения частная жизнь художника касается публики не больше, чем частная жизнь столяра.

«Русский» подход к литературе состоит в том, что человек един и разделен быть не может; нельзя даже предположить, будто он, с одной стороны, гражданин, а с другой работает за плату, и это вещи совершенно разные. Делать добро, служить истине и творить красоту - прямой долг человека. Моцарт и Гайдн, я думаю, немало бы подивились, узнав, что, как художники несут на себе особую печать святости. Они всегда и везде прежде всего оставались музыкантами, пишущими на заказ и стремящимися сделать свои творения как можно мелодичней.

Докажи кто-нибудь, что Бальзак шпионил в пользу французского правительства, а Стендаль был замешан в биржевых махинациях, это известие, вероятно, опечалило бы их друзей, но вряд ли бросило бы тень на статус и дар самих художников. А вот среди русских авторов, будь они уличены в занятиях такого рода, вряд ли хоть один усомнился бы в том, что подобный поступок перечеркивает всю его писательскую деятельность.

Обязательства художника перед обществом (1996)

Американский исследователь Руфус Мэтьюсон блестяще сформулировал в чем отличие позиции радикалов от взглядов либералов: радикал считает, что писатель - производное от свойственной этому писателю идеологии, а либерал воспринимает идеологию как производное от темперамента и индивидуальности писателя. Мэтьюсон справедливо предполагает, что доктрина обязательств перед обществом сковывает художественную деятельность уже тем, что препятствует созданию противоречивых, амбивалентных произведений. Он цитирует Чехова, сказавшего примерно так: дело художника - не предлагать решение, а правильно поставить вопрос перед читателем.

Утверждения Белинского, что «теперь искусство - не господин, а раб» или что «чистое искусство в наше время невозможно» отнюдь не равносильны утверждению, что художник - а, следовательно, и его творчество - обязательно уходит корнями в конкретные социальные обстоятельства, а оторвавшись от них, непременно увянет или деградирует до голой развлекательности.

Мучительные споры, бушевавшие в душе Белинского, сильно повлияли на его современников. Белинского за границей не читали; но великие русские прозаики, сформировавшиеся именно при нем, и более поздние проповедники социальных преобразований со временем оказали воздействие на западную мысль. Тут имело место явление, которое я назвал «эффектом бумеранга»; если его не учесть, история западной культуры будет неполной.

Я хотел бы подчеркнуть, что ни Белинский, ни кто-либо из его друзей ни разу не поддались искушению той привычной для нас идеи, будто искусство, и в особенности литература, не может состояться как искусство, если оно не выполняет прямую социальную функцию - не становится оружием в борьбе прогрессивной части человечества. Как близко ни подходил бы порой Белинский к этой мысли, требуя, чтобы искусство забыло приличествующие ему задачи и обслуживало посторонние потребности, он никогда не путал искусство с нравоучением и тем более с пропагандой в любой форме. В этом смысле Чернышевский и Добролюбов, Плеханов и советские толкователи, взявшие у Белинского только то, что им было нужно, исказили его образ.

Толстой своих противников берется судить на основе серьезности описываемых ими проблем, нравственной искренности и художественных способностей.

Герцен и Бакунин о свободе личности (1955)

Из всех русских революционных писателей XIX столетия больше всего привлекают внимание Герцен и Бакунин. Они очень различны и по сути своих учений, и по темпераменту, но едины в одном: идеал свободы личности стоит в центре их идей и действий.

Герцен создал, практически в одиночку, традицию и «идеологию» систематической революционной агитации и, таким образом, стал основателем революционного движения в России. Вклад Бакунина в русскую литературу не столь велик, но по личному обаянию он не знал себе равных даже в тот героический век народных трибунов. От него идет традиция политической конспирации, которая сыграла важнейшую роль во всех крупных переворотах ХХ века.

Герцен неистово восстал против гегельянства. Он отверг его основания и подверг сомнению его выводы не только потому, что оно казалось ему неприемлемым с точки зрения этики, но и потому, что он считал его интеллектуально недостоверным и эстетически безвкусным. С его точки зрения, это была попытка подогнать природу под убогие представления немецких филистеров и педантов.

Подобно ранним либералам Западной Европы, Герцен восхищался независимостью, разнообразием и свободой игры индивидуального темперамента. Он желал максимально возможного расцвета личных качеств, ценил спонтанность, прямоту, оригинальность; а презирал конформизм, трусость, подчинение грубой силе и общественному мнению, ничем не оправданное насилие и трепетную послушность. Он ненавидел культ силы, слепое преклонение перед прошлым, перед институтами и мифами.

Так как абстрактные понятия - история, прогресс, благо народа, социальное равенство - оказались жертвенниками, обагренными невинной кровью, Герцен исследует их. Если у истории есть жестко определенное направление, некая рациональная структура и цель (возможно, благая), мы должны или смириться с ней, или погибнуть. Но какова эта цель? Герцен не может ее выделить; он не видит никакого смысла в истории.

Если история - это сказка, поведанная безумцем, то преступно оправдывать угнетение и жестокость, подчиняя тысячи людей весьма сомнительному авторитету во имя пустых абстракций - «требований» «истории» или «исторического предназначения», или «национальной безопасности», или «логики фактов». Абстракции, помимо их зловещих последствий, - это просто попытки не замечать фактов, которые не вписываются в заранее построенные схемы.

Все проходит, но, проходя, может вознаградить путника за его страдания. Гете поведал нам, что гарантий нет, надо довольствоваться настоящим; но нет, мы недовольны, мы отвергаем красоту и радость, потому что должны властвовать и над будущим. Так отвечает Герцен тем, кто, подобно социалистам и коммунистам, призывает к величайшим жертвам и страданиям ради цивилизации, или равенства, или справедливости, или гуманности если не в настоящем, так в будущем. Цель жизни - она сама, цель борьбы за свободу - свобода здесь и сейчас.

Герцен считает, что существующие партии достойны обличения не потому, что они не отвечают чаяниям большинства - оно, во всяком случае, предпочитает рабство свободе, а освобождение тех, кто внутренне так и остался рабами, всегда приводит к варварству и анархии.

Расхождение между Герценом и Бакуниным непреодолимо. Одни, подобно Герцену (или Миллю), ставят свободу личности в центр своего социального или политического учения, для них это святая святых, без нее лишается смысла вся остальная деятельность, наступательная или защитная; для других такая свобода - лишь побочный продукт социального переворота, единственной цели их деятельности.

Герцен замечал некоторую внутреннюю бесчеловечность Бакунина (о которой знали и Белинский, и Тургенев); понимал, что ненавидит рабство, угнетение, лицемерие, бедность, но в абстрактном смысле, без подлинного отвращения к конкретным случаям (истинно гегельянский подход!). Судьба отдельных людей мало его занимала, его принципы были слишком общими и слишком грандиозными: «Сначала разрушить, а там будет видно». Чего у Бакунина было в избытке, так это темперамента, остроты зрения, щедрости, отваги, революционного огня, природной силы духа. А права и свободы отдельных личностей почти не играли никакой роли в его апокалиптическом мировоззрении.

Позиция Герцена по этому вопросу очевидна, и она не изменялась на протяжении всей его жизни. Никакие отдаленные цели, никакие ссылки на высшие принципы или абстрактные понятия не могут оправдать подавление свободы, обман, насилие и тиранию. С подлинным ужасом и отвращением Герцен видел и обличал настойчивую и грубую бесчеловечность молодого поколения русских революционеров – бесстрашных, но жестоких, полных бешеного негодования, но враждебных цивилизации и свободе.

Бакунин посвятил всю свою жизнь борьбе за свободу. Он сражался за нее делом и словом. Больше, чем кто-либо другой в Европе, он отстаивал непрекращающийся бунт против всякой формы существующей власти, непрекращающийся протест во имя всех униженных и оскорбленных, независимо от нации и класса. Мысль Бакунина почти всегда проста, неглубока и очевидна; язык страстен, прям и неточен, он перетекает из одной банальности в другую. Из его работ, написанных на протяжении всей его жизни, нельзя извлечь никакой последовательной философской системы, ощущаются только живое воображение, неистовая поэзия и погоня за сильными ощущениями во что бы то ни стало.

Отцы и дети: Тургенев и затруднения либералов (1972)

По темпераменту Тургенев не был человеком, сосредоточенным на политике. Природа, человеческие отношения, оттенки чувства - вот что он понимал лучше всего и в жизни, и в искусстве. Сознательное использование искусства для чуждых ему целей - идеологических, дидактических или утилитарных, а особенно как оружие в классовой борьбе (именно этого требовали радикалы в 1860-х годах) - было ему отвратительно. То, что он писал, не так идейно и страстно, как у Достоевского после сибирской ссылки или у позднего Толстого. Более чувствительный и щепетильный, менее одержимый и нетерпимый, чем великие страдальцы-моралисты его времени, он не менее резко, чем они, реагировал на ужасы российского самодержавия.

Тургенев был по натуре осторожен, рассудителен, опасался любых крайностей, в критические минуты мог уклониться от действий. Общепринятый образ Тургенева как чистого художника, втянутого в политическую борьбу против своей воли, но остающегося полностью чуждым ей, раздираемого критиками справа и слева, обманчив. Его романы начиная с середины 1850-х годов глубоко проникнуты теми главными социальными и политическими вопросами, которые мучили тогда либералов. На его мировоззрение глубоко и постоянно влиял негодующий гуманизм Белинского.

Самый известный и самый интересный с политической точки зрения роман Тургенева – «Отцы и дети». Тургенев говорил, что герой романа Базаров в основном списан с одного русского доктора, которого он встретил в поезде. Но у Базарова есть и некоторые черты Белинского. Как и тот, он - сын бедного армейского доктора; у него есть присущая Белинскому грубость, прямота, нетерпимость, готовность взорваться в ответ на любое проявление лицемерия, напыщенности, консервативного (или двусмысленно либерального) ханжества.

Центральная тема романа - конфронтация старых и молодых, либералов и радикалов, традиционной цивилизации и нового грубого позитивизма, который не видит необходимости ни в чем, кроме того, что нужно разумному человеку.

Однажды кто-то сказал, что Базаров - первый большевик; хотя он даже не социалист, в этом есть доля истины. Он хочет радикальных перемен и не уклоняется от насилия. В конце концов Базаров, вопреки всем своим принципам, влюбляется в холодную, умную, знатную светскую красавицу, глубоко страдает и вскорости умирает от инфекции, которую он подхватил, вскрывая труп в деревенской больнице. Базаров пал, потому что его сломала судьба, а не потому, что ему не хватило ума или воли.

Катков в неподписанной рецензии в собственном журнале (где и появился роман) пишет: Базаров – не ученый. Базаров и его соратники-нигилисты просто проповедники; они осуждают фразы, риторику, напыщенный язык, чтобы заменить все это своей политической пропагандой; они предлагают не строгие научные факты, которые их не интересуют, которых они на самом деле и не знают, но лозунги, диатрибы, радикальный жаргон.

Тургенев страдал от глубинного ощущения, что он поставил себя в политически неверную позицию. Всю жизнь он хотел идти в ногу с прогрессивными людьми, с партией свободы и протеста, но не смог принять их жестокого презрения к искусству, цивилизованному поведению, всему, что для него было дорого в европейской культуре. Он ненавидел их догматизм, высокомерие, страсть к разрушению, ужасающее незнание жизни. Он уехал за границу, жил в Германии и Франции и возвращался в Россию только для мимолетных визитов.

Тургенев верил - это был его «старомодный» либерализм в «английском, династическом (он имел в виду конституционном] смысле» - что только образование, только постепенные методы, «промышленность, терпение, самопожертвование, без блеска, без шума, гомеопатические вливания науки и культуры» могут наладить человеческую жизнь.

Еж и лиса. Эссе о взглядах Толстого на историю (1953)

Среди фрагментов греческого поэта Архилоха есть строка, которая гласит: «Лис знает много секретов, а еж один, но самый главный». Если воспринимать эту фразу фигуративно, можно сделать явственным одно из глубочайших различий между людьми - между теми, кто все и вся соотносит с некой ключевой точкой зрения, с одной более или менее последовательной и ясно выраженной системой, исходя из которой воспринимает мир, мыслит и чувствует, с единым, универсальным, всеобъемлющим первопринципом, который, собственно, и придает смысл всему, что они говорят и делают, - и теми, кто способен одновременно заниматься многими предметами, зачастую не имеющими друг к другу никакого касательства, а то и вовсе противоположными.

Первый тип мыслящей и творческой личности - ежи, второй - лисы. Не настаивая на жесткой классификации и не слишком опасаясь впасть в противоречие, мы можем сказать, что в этом смысле Данте принадлежит к первой категории, Шекспир ко второй; Платон, Лукреций, Паскаль, Гегель, Достоевский, Ницше, Ибсен, Пруст - в какой-то степени ежи; а Геродот, Аристотель, Монтень, Эразм, Мольер, Гете, Пушкин, Бальзак и Джойс - лисы. Конечно, как и все элементарные классификации, данная дихотомия, если ее довести до логической точки, становится искусственной и в конце концов просто абсурдной.

Мысль о том, что всю русскую литературу можно означить двумя гигантскими фигурами - на одном полюсе Пушкин (лис), на другом Достоевский (ёж), - не так уж абсурдна. Сопоставление Гоголя, Тургенева, Чехова, Блока с Пушкиным и с Достоевским приводит к весьма плодотворным и ярким наблюдениям. Но значительно сложнее определиться с личностью Толстого. Трудность может состоять в том, что Толстой и сам в какой-то мере осознавал эту проблему и приложил максимум усилий к тому, чтобы сфальсифицировать ответ. Гипотеза, которую я хочу предложить, состоит в том, что по природе Толстой был лис, но искренне считал себя ежом. Но нигде конфликт между тем, что он из себя представлял, и тем, что о себе думал, не виден настолько отчетливо, как в его взглядах на историю, которым он посвятил многие из самых блестящих и самых парадоксальных страниц; подробнее см. (философское заключение, Война и мир, Лев Толстой).

Интерес к истории пробудился у Толстого достаточно рано. Возник он, кажется, не из интереса к прошлому, но из страстного желания добраться до первопричин, понять, как и в силу чего все складывается так, а не иначе, из недовольства теми общепринятыми объяснениями, которые в действительности ничего не объясняют и оставляют разум неудовлетворенным.

Представление о том, что историю можно (и должно) сделать научной дисциплиной, было общим местом в XIX веке, но таких, кто понимал «научный» как «естественно-научный», а затем задавался вопросом, как сделать историю наукой именно в этом смысле слова, было немного. Самым бескомпромиссным в этом отношении оказался Огюст Конт, который, вслед за своим учителем Сен-Симоном, пытался превратить историю в социологию. Быть может, серьезнее всех прочих мыслителей эту программу воспринял Карл Маркс и смело, хотя и не очень удачно, попытался открыть общие законы, управляющие ходом истории, основываясь на заманчивой по тем временам аналогии с биологией и анатомией, победно использованной Дарвином при создании эволюционных теорий.

Однако куда яснее Маркса и его последователей Толстой осознал фактическую неудачу предпринятой попытки, а затем окончательно решил исход дела, заметив, что осуществление данной мечты положило бы конец человеческой жизни в том виде, в котором мы до сих пор ее наблюдали: «Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, - то уничтожится возможность жизни (т.е. спонтанной деятельности, включающей сознание свободы воли)».

Как не согласиться с Толстым, с точки зрения которого существующие исторические системы представляют «возможно, не более 0,001 процента элементов, действительно составляющих настоящую историю народов»? История в ее привычном виде обычно представляет «политические» - то есть публичные - события как наиболее важные, в то время как духовные - «внутренние» - события по большей части остаются в тени; но, скорее всего, именно они, «внутренние» события, составляют самый реальный, самый непосредственный пласт настоящей жизни. Из них, и только из них, в сущности, она состоит; следовательно, авторы привычных трактатов по истории несут пустопорожнюю чушь.

Толстой выходит на один из своих знаменитых парадоксов: чем выше полководцы или государственные деятели на пирамиде власти, тем дальше они от ее основания, состоящего из обычных людей, чьи жизни и есть действительная материя исторического процесса; и тем, соответственно, меньше воздействуют на историю слова и поступки подобных персон, несмотря на всю их власть.

Описывая Наполеона на поле Бородинской битвы Толстой изо всех сил доказывает, что нам представляются кардинально важными (и привлекают внимание историков) только те решения и приказы, которые случайно совпали с дальнейшим ходом событий; тогда как великое множество других, ничуть не менее обдуманных решений и приказов, которые в ходе сражения казались ответственным за них лицам столь же кардинальными и жизненно важными, забыты потому, что неблагоприятное для них течение событий помешало их выполнить, и они кажутся теперь не имеющими исторической значимости.

Центральный тезис Толстого состоит в том, что существует некий закон природы, которому подчиняется все сущее, не исключая и человека; но люди не могут без страха взглянуть в лицо этому неумолимому процессу и пытаются представить его как последовательность актов свободного выбора, чтобы возложить ответственность на тех, кого сами же и наделяют героическими доблестями или пороками и называют «великими людьми».

Мы никогда не откроем всех действующих в нашем мире причинно-следственных связей. Причин очень много, а сами они бесконечно маты; историки выбирают из них ничтожно малое число и приписывают все на свете действию этого произвольно выбранного крохотного набора. Потому Толстой и нападает на все виды оптимистического рационализма, на естественные науки, либеральные теории прогресса, немецких военных теоретиков, французскую социологию и самоуверенные проекты социального переустройства (см., например, Джеймс Скотт. . Почему и как проваливались проекты улучшения человеческой жизни).

Толстой (будучи лисом) воспринимал реальность во всей ее множественности, как собрание раздельных сущностей, которое он обозревал и в которое проницал с беспримерной остротой и ясностью видения, но верил он только в одно огромное, универсальное целое.

Толстой был уверен в том, что всякое знание можно обрести только через добросовестное наблюдение; что знание это всегда неадекватно, что простые люди нередко ближе к истине, чем люди образованные, но не потому, что они - вдохновенные проводники божественного озарения, а просто потому, что их взгляд на человека и природу не замутнен пустыми теориями (современный философ Карл Поппер, наоборот, считает, что основные знания человек получает из теорий, а не опыта, см. ).

Чем больше мы знаем, говорит Толстой, о данном человеческом деянии, тем более неизбежным, тем более детерминированным оно нам представляется. Почему? Потому что чем больше мы узнаем обо всех связанных с ним условиях и предпосылках, тем труднее нам представить себе такие обстоятельства, такое сочетание факторов, в котором эти условия и предпосылки не играли бы никакой роли. Мир - это система и структура. Полагая людей «свободными», мы приписываем им способность действовать в некоей точке прошлого иначе, нежели они действовали на самом деле; тогда мы должны просчитать последствия невоплотившихся возможностей и того, как изменился бы мир по сравнению с нынешним, наличным миром.

Толстой и просвещение (1961)

Толстому казалось, что положение народа нисколько не улучшится, покуда не только царских чиновников, но и «прогрессистов», как называл Толстой самодовольную и доктринерскую интеллигенцию, не «попросят с народной шеи», имея в виду под народом простой народ, включая детей.

К парламентской демократии, к правам женщин, ко всеобщему избирательному праву Толстой относился негативно. Он в полной мере разделял присущую славянофилам подозрительность к научным и теоретическим обобщениям. Подобно мыслителям Просвещения, он искал ключевые ценности не в истории, не в священной миссии наций, культур или церквей, но в личном человеческом опыте. Подобно им, он верил в вечные (а не развивающиеся исторически) истины и ценности. Толстой отвергал теологию, историю и преподавание мертвых языков - весь классический курс - как сумму фактов и правил, которых ни один здравомыслящий человек учить не станет.

Не удовлетворившись модными в то время в России образовательными доктринами, решил отправиться за границу, чтобы изучить западные методы и в теории, и на практике. Во Франции он обнаружил, что обучают там совершенно механически, методом зубрежки. Но подлинной родиной всяческих бессмысленных теорий была Германия. Разгневанный и возмущенный, он вернулся в свое российское имение и начал сам обучать деревенских детей.

Толстой всю свою жизнь отстаивал представление, которому, правда, не нашлось места в его собственных романах и набросках, о том, что люди гармоничней в детстве, чем в дальнейшей жизни под несчастливым знаком растлевающего душу образования; а также о том, что простой народ (крестьяне, казаки и так далее) «естественнее» и правильнее относится к этим ценностям, чем цивилизованные люди, и что он свободен и независим в том смысле, в каком цивилизованные несвободны.

Простой народ, доказывает Толстой в ранних педагогических работах, сам обеспечивает себя не только материально, но и духовно - народные песни, «Илиада», Библия выходят из самой народной толщи и потому понятны всем и везде, а «Silentium» Тютчева, или «Дон Жуан», или Девятая симфония - непонятны. Если идеал человека существует, его следует искать не в будущем, а в прошлом. Когда-то, как сказано в Библии и у Руссо, был Эдемский сад и в нем жили неразвращенные люди; потом пришли грехопадение, порча, страдание, неправда. Только слепой может верить, как верят либералы или социалисты, то есть сторонники прогресса, что золотой век все еще впереди, что история - это история совершенствования, что материальный прогресс в естественных науках и материальных навыках совпадает с нравственным продвижением. На самом деле все наоборот.

Именно отсюда проистекает знаменитый толстовский антииндивидуализм, в особенности мысль о том, что индивидуальная воля - источник заблуждений и искажений «естественных» человеческих наклонностей (любопытно сравнить с философией индивидуализма, см., например, ). Отсюда же и обратная сторона этой мысли - толстовское непротивление. Он верит в возможность интуитивно постичь, что все не просто неизбежно, но объективно, промыслительно идет ко благу, и этому надо подчиняться.

Русское народничество (1960)

«Народничество» - термин, означающий не какую-то конкретную политическую партию или связанное с ней учение, но широкое радикальное движение в России середины XIX века. Оно зародилось в эпоху великих социальных перемен и брожения умов, последовавшую за смертью царя Николая I и унизительным поражением в Крымской войне 1856-1857 годов, приобретало все большее влияние в течение двух последующих десятилетий и достигло своего пика с убийством царя Александра II, после чего быстро пришло в упадок. Вождями его были люди разного происхождения, взглядов и способностей; ни на каком из этапов оно не выходило за рамки разрозненных групп заговорщиков. Они разделяли демократические идеалы современных им европейских радикальных идеологов, а также верили в то, что борьба социально-экономических классов определяет все в политике. Теорию эту они исповедовали не в форме марксизма (который широко распространился в России не раньше 1870-х), а в той, которой учили Прудон и Герцен, до них же - Сен-Симон, Фурье и другие французские социалисты и радикалы, чьи труды, легально или нелегально, тонкой, но непрерывной струйкой десятилетиями вливались в Россию.

Под угнетенными массами подразумевали в основном крестьян, составлявших 90% населения страны. Народники смотрели на них как на мучеников, чьи страдания они призваны отомстить, исправив причиненное им зло; как на воплощение простых, незапятнанных добродетелей. Крестьяне эти (сильно идеализированные) должны составить естественный фундамент для будущего устройства российского общества.

Они верили в способность науки облегчить человеческую жизнь, не нарушая при этом «естественную» жизнь крестьянской деревни и не создавая огромного, нищего, безликого городского пролетариата.

Что делать, если крестьяне станут сопротивляться планам их революционного освобождения? Нужно ли обманывать массы или, хуже того, принуждать? Ткачев, Нечаев и Писарев доказывали, что образованные люди не могут слушаться безграмотных и невежественных; народ можно освободить, даже вопреки его неразумным желаниям, хитростью, любыми подходящими средствами, обманом и насилием, если надо. Такие представления и авторитаризм, который они влекли за собой, разделяло лишь меньшинство народников. Большинство же приводила в ужас открытая защита макиавеллиевской тактики; они считали, что любую цель, даже хорошую, обесценят чудовищные средства.

Самая крупная фигура в народническом движении - Николай Гаврилович Чернышевский. Он был человеком нерушимой цельности, огромного трудолюбия и редкой среди русских способности сосредоточиваться на конкретных деталях. Его глубокая, твердая, вечная ненависть к рабству, несправедливости и неразумию не выразилась в больших теоретических обобщениях, создании социологической или метафизической системы или насильственных действиях против властей. Она приняла форму неторопливого, спокойного, терпеливого собирания идей и фактов. Его попытки найти специфическое решение специфических проблем с точки зрения конкретных статистических данных, его постоянное обращение к фактам, его терпеливые усилия наметить достижимые, практические, непосредственные цели, а не те, к которым нет реального пути, его плоский, сухой, прозаический стиль, его монотонность и недостаток вдохновения были серьезнее и в конечном счете вдохновляли больше, чем благородные мечты романтических идеалистов 1840-х.

Чернышевский развивал простую форму исторического материализма, в соответствии с которой политические факторы определяются социальными, а не наоборот. Он считал, что либеральные и парламентаристские представления просто обходят главные вопросы - потребность крестьян и рабочих в пище, жилье и одежде; что же касается либеральной конституции, права голосовать и гарантий личной свободы - это мало что значит для голодных, полураздетых людей. Социальная революция должна идти первой; за ней последуют соответствующие политические реформы. Чернышевский считал, что историческое развитие России ни в каком отношении не уникально, а подчиняется тем же социальным и экономическим законам, что и все человеческое общество. Как марксисты, он верил, что такие законы можно открыть и установить; но, в отличие от марксистов, он был убежден, что, переняв западные технологии и воспитав людей железной воли и рационалистических взглядов, Россия может «проскочить» капиталистическую стадию развития, превратив крестьянские общины и свободные кооперации ремесленников в сельскохозяйственные и промышленные ассоциации производителей, которые станут зародышем нового, социалистического общества.

Франко Вентури приводит статистику народников: пропорция крестьян и помещиков составляла 341:1, земля, которой владели крестьяне и их хозяева, находилась в отношении 1:112, а их доходы – 2,5:97,5; пропорция городских рабочих к крестьянам была 1:100.

Самые глубокие эмоции и стремления Чернышевского вылились в роман «Что делать?» - гротескную социальную утопию, сыгравшую поистине эпохальную роль в русском сознании. Этот дидактический роман описывал «новых людей» свободного, морально чистого, кооперативного социалистического общества; его трогательная искренность и нравственный пыл покоряли воображение идеалистичных, кающихся молодых людей из буржуазных семей и снабжали их идеальной моделью, в лучах которой выросло и окрепло целое поколение революционеров, готовых к открытому неповиновению существующим условностям и законам, к величественно равнодушному приятию ссылки и смерти.

Молчание в русской культуре (1957)

Обостренное самосознание - одна из самых поразительных особенностей современной русской культуры. Никогда еще ни одно культурное сообщество не было столь всецело поглощено самим собой, мыслями о собственной природе и своем особом предназначении. Для Достоевского, Толстого, Тургенева, Чехова «русский вопрос» оставался ключевым в течение всей жизни. Начиная с 1880-х годов Россию наводнил мощный поток книг, статей, памфлетов, посвященных в большинстве своем решению дилеммы: суждено ли России жить по своим собственным законам (тогда опыт других стран практически ничему не может ее научить), или, напротив, все беды России проистекают от обособленности и беспечности, от пренебрежительного отношения к тем универсальным законам, которые управляют всяким обществом.

Частично российская самопоглощенность национальными проблемами связана с тем чувством унижения за собственную культуру, которое побуждало образованные слои русского общества болезненно и нетерпеливо искать своей собственной достойной роли, соотносимой, помимо всего прочего, с возраставшей политической мощью России. Ситуация обострялась тем, что европейский мир склонен был свысока смотреть на русских, побуждая их и самим смотреть на себя свысока. Каковы бы ни были, однако, истоки этих умонастроений, подспудно они определялись уверенностью, что все проблемы взаимосвязаны и что должна существовать некая единая мировоззренческая система, в терминах которой эти проблемы можно описать и решить.

Русским людям самых разных убеждений западная философия представлялась искусственной, распадающейся на части и не выдерживающей критики в сравнении с глубиной того всеобъемлющего взгляда, согласно которому индивидуальная и социальная сферы жизни мыслились неотделимыми друг от друга и все составные части личности рассматривались в единстве - как элементы, находящиеся в постоянном взаимодействии. При оценке художника казалось невозможным отделить его творческую ипостась от гражданской. Научная честность математика автоматически ставилась под сомнение, если он изменял жене. Последовательное разграничение общественной и частной жизни не допускалось.

Сама идея самоценности человека или какой-то сферы его жизни казалась не чем иным, как попыткой ограничить, сузить, скрыть, изгнать истину, уклонившись от всемирного закона, потакая слабостям и порокам. Вера в существование одной-единственной истинной цели, служению которой нужно подчинить всю свою жизнь, одного-единственного метода, позволяющего эту цель обнаружить, и лишь избранного круга людей, способных открыть и объяснить истину, - это древнее и хорошо известное убеждение может принимать разные формы. Но и в самом идеальном варианте оно, в сущности, тоталитарно. Даже его либеральные версии, допускающие некоторые сомнения относительно природы истины, метода ее обнаружения, статуса ее жрецов, не отменяют однажды установленной обязанности всех и каждого этой истине подчиняться. Плюрализм и независимость не признаются ценностями. Неудивительно, что семена марксистской идеологии, проникшей в Россию в 1870–1880-е годы, пали здесь на почти идеальную почву.

Опираясь на «научно обоснованную» модель истории, марксизм претендовал на открытие истинной цели жизни. Проповедуемые им нравственные и политические ценности преподносились как объективные. Неотъемлемой частью этой утопии стало умение игнорировать уже очевидную к началу ХХ века неспособность марксизма объяснить и предсказать социальные и экономические изменения.

То, что стало с Россией при Сталине, по-видимому, объясняется его личными качествами. Полуграмотный представитель угнетенного национального меньшинства, познавший чувство унижения, исполненный ненависти ко всем, кто был умнее его, Сталин особенно ненавидел тех товарищей по партии, которые были наделены ораторским даром и любили теоретические дискуссии. Их искушенность в диалектике всегда - и до, и после революции - вызывала у него чувство неполноценности. Троцкий был лишь самым высокомерным и блестящим представителем этого человеческого типа. Отношение Сталина к миру идей, к интеллектуалам и к интеллектуальной свободе представляло собой смесь страха, циничного пренебрежения и садистского юмора.

Генералиссимус Сталин и искусство властвовать (1952)

Существуют две опасности, угрожающие любому режиму, установленному в результате революции. Первая опасность состоит в том, что процесс может зайти слишком далеко, то есть что революционеры в пылу борьбы уничтожат слишком многое, и в особенности тех индивидуумов, от таланта которых в конечном счете зависит успех самой революции и удержание ее достижений. Вторая опасность - прямо противоположного свойства и часто является прямым следствием первой. Когда исчерпан изначальный революционный импульс, энтузиазм ослабевает, сил становится меньше, мотивы становятся менее сильными и менее чистыми, появляется отвращение к героизму, мученичеству, уничтожению жизни и собственности, старые привычки возвращаются на свои места, и то, что начиналось как смелый и блестящий эксперимент, разваливается на части и погибает под грузом коррупции и междоусобных дрязг.

Стало быть, избежать этих противоположных опасностей - то есть проплыть между Сциллой самоуничтожающего якобинского фанатизма и Харибдой постреволюционной апатии и цинизма - главная задача любого революционного лидера. Сталин использовал для этого оригинальное средство – искусственную диалектику. В 1941 году, когда судьба советской системы висела на волоске, была дана полная свобода развитию патриотических чувств. Власти как бы открыли предохранительный клапан, через который вырвались наружу подавляемые в течение двух предыдущих десятилетий чаяния. Лидеры партии ясно понимали, что этот национальный подъем есть наиболее сильный и, более того, единственный психологический фактор, способный стимулировать сопротивление врагу.

Но потом русские солдаты, вернувшиеся с победой из других стран и наполненные добрыми чувствами по отношению к иностранным обычаям и свободам (как это часто случалось после европейских кампаний), снова стали давать власти поводы для беспокойства, ведь, в конце концов, восстание декабристов в 1825 году произошло при сходных обстоятельствах. И в конце 1945 года раздался призыв к порядку. Политика поощрения национализма была внезапно отставлена. Всем напомнили об их марксистском долге. Создание местной истории было объявлено вне закона. Над страной снова простерла совиные крыла ортодоксальная марксистская идеология. Партии было приказано обличить и изгнать из своих рядов оппортунистов и прочую сволочь, которая прокралась в нее в смутное время войны. Охота на ведьм началась заново (хотя и не в ужасающих масштабах 1937–1938 годов).

Литература и искусство в России при Сталине (1945)

По ряду причин Россия всю свою историю жила достаточно изолированно от остального мира и никогда по-настоящему не входила в западную традицию; и ее литература во все времена свидетельствовала о своеобразной двойственности отношения к непростой связи между нею самою и Западом – то о страстном неудовлетворенном стремлении войти в европейскую жизнь, стать ее частью, то об обиженном («скифском») презрении к западным ценностям. Октябрьская революция еще больше изолировала Россию. Думаю, было бы удобно и не слишком ошибочно разделить недавнее прошлое на три основных этапа - а) 1900-1928; б) 1928-1937; в) 1937 – до настоящего времени; деление искусственное и приблизительное, хотя легко показать, что оно существует.

Новая ортодоксия, окончательно утвердившаяся после падения Троцкого в 1928 году, решительно положила конец инкубационному периоду, в течение которого лучшие советские поэты, романисты и драматурги, да и композиторы и кинорежиссеры, создали свои самые оригинальные, памятные всем произведения. До 1928 года мысль была в бурлении, все было неподдельно оживлено духом бунтарства, вызова западному искусству. Глашатаем и главной вдохновляющей силой этого нового якобинства был поэт Маяковский, который со своими сторонниками создал знаменитый ЛЕФ (левый фронт искусства). Это была эпоха Пастернака, Ахматовой (до 1923 года, когда она умолкла), Сельвинского, Асеева, Багрицкого, Мандельштама; таких писателей, как Алексей Толстой (вернувшийся в 20-е годы из Парижа), Пришвин, Катаев, Зощенко, Пильняк, Бабель, Ильф и Петров; драматурга Булгакова.

В 1937 году большевистский режим ужесточил старые методы, установив несколько этапов контроля; первым был Союз писателей, затем - назначаемый государством комиссар и, наконец, Центральный комитет Коммунистической партии. Литературный «курс» утверждала партия: сначала был введен пресловутый Пролеткульт, с его требованием советской тематики и коллективной работы пролетарских писателей; затем - поклонение советским или досоветским героям.

Горький умер в 1936 году. Пока он был жив, его огромное личное влияние и авторитет до определенной степени защищали кого-то из крупных и интересных писателей от чрезмерного давления и травли со стороны режима; он сознательно играл роль «совести русского народа» и продолжал традицию Луначарского (а также Троцкого), защищая подающих надежды людей искусства от мертвящей руки официальной бюрократии. Началась охота на ведьм; разоблачения ереси, как правой, так и левой, следовали одно за другим; последствия для побежденных еретиков были ужасающими.

В 1937 г. произошел великий разгром, который для каждого советского писателя и художника стал чем-то вроде Варфоломеевской ночи. Правительство, очевидно не чувствуя себя слишком устойчивым, нанесло удар по всем предположительно «сомнительным» элементам, а кроме того и по бессчетному количеству невинных и лояльных людей, с жестокостью и основательностью. Великие чистки и судебные процессы 1937 и 1938 годов изменили литературную и художественную арену до полной неузнаваемости. Тогда, особенно за время ежовского террора, было сослано или уничтожено столько писателей и художников, что русскую литературу и мысль в 1939 году можно сравнить с местностью, по которой прошла война (Ежовский террор, наиболее неистовая фаза чисток, указывает на произвольные репрессии, организованные Николаем Ивановичем Ежовым, главой НКВД в 1936–1938 годах).

Со смертью Горького интеллектуалы лишились своего единственного сильного защитника; оборвалась последняя связь с прежней традицией относительной свободы революционного искусства. Самые известные из уцелевших писателей этого периода сегодня сидят смирно, в постоянном волнении из-за страха совершить какой-нибудь роковой грех против линии партии, которая никак не была ясной ни в критические годы перед войной, ни после нее.

Бывает, что обозреватели, рецензируя книгу, спектакль или другое «явление культуры», допускают ошибку, то есть отклоняются от генеральной линии партии; тогда исправление состоит не просто в том, что данному конкретному критику разъясняют, какие выводы можно сделать из его ошибочных суждений; выходит что-то вроде «контрстатьи», указывающей на его ошибки и разъясняющей официальную «линию» относительно критикуемого произведения. В некоторых случаях принимаются и более сильные меры. Последним главой Союза был старомодный и не особенно деятельный поэт Николай Тихонов. Он был устранен за то, что допускал издание так называемой «чистой» литературы; его сменил политически ревностный Фадеев.

Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 (1980)

Летом 1945 года я был временным сотрудником британского посольства в Вашингтоне. В один прекрасный день мне сообщили, что на несколько месяцев меня переводят в распоряжение нашего посольства в Москве.

Жесткая цензура, которая, наряду с массой всего остального, запрещала порнографию, макулатуру и низкопробные детективы того пошиба, что заполняют вокзальные прилавки на Западе, способствовала тому, что восприятие советских читателей и зрителей стало чище, непосредственнее и наивнее, чем наше.

Чуковский был выдающимся, очень известным писателем, составившим себе имя еще до революции. Он был левым и приветствовал революцию. Как все сколько-нибудь независимо мыслящие интеллигенты, он вынес свою долю гонений со стороны советской власти. Существует целый ряд способов не сойти с ума в условиях деспотизма. Он достиг этого своего рода ироническим отстранением от общественной жизни, осторожным поведением и незаурядным стоицизмом. Решение ограничить себя относительно тихой заводью русской и английской литературы XIX века, детскими стихами и переводами, быть может, спасло его и его родных от страшной судьбы, постигнувшей некоторых самых близких его друзей.

Пастернак любил все русское и был готов простить своей стране все ее недостатки - все, за исключением варварства сталинского периода. Но даже это казалось ему в 1945 году тьмой, предвещавшей наступление рассвета; и он изо всей силы напрягал свой взор, стремясь различить его лучи. Эта надежда нашла свое выражение в последних главах «Доктора Живаго».

После первой встречи в 1945 г. я не видел Пастернака 11 лет. В 1956 году его отчуждение от политического режима, господствовавшего в его стране, было полным и бескомпромиссным. Он не мог без содрогания говорить о режиме или его представителях. К тому времени его друг Ольга Ивинская, по его словам, уже подверглась аресту, допросам, издевательствам и мучениям. Целых пять лет она уже провела в лагере. Министр государственной безопасности Абакумов сказал ей во время допроса: «А твой Борис, наверное, презирает и ненавидит нас?» - «Они были правы, - сказал мне Пастернак. - Она и не отрицала этого».

Ахматова жила в ужасное время и вела себя, по словам Надежды Мандельштам, героически. Все имеющиеся свидетельства говорят об этом. Ни публично, ни частным образом - передо мною, например, - она ни разу не высказалась против советского режима; однако вся ее жизнь может служить примером того, что Герцен сказал однажды почти обо всей русской литературе, - одним непрерывным обвинительным актом против русской действительности. Насколько мне известно, повсеместный культ ее памяти как поэта и как человека, которого не смогли сломить никакие испытания, не знает себе равных в Советском Союзе сегодня. Ее жизнь стала легендой. Ее несгибаемое пассивное сопротивление тому, что она считала недостойным себя и страны (как в свое время предсказал Белинский по поводу Герцена), определило ее место не только в истории русской литературы, но и в русской истории нашего века.

Нынешние условия в Советском Союзе чрезвычайно напоминают те, что существуют в организациях с четко определенной структурой ответственности - в армиях, в школах с суровой дисциплиной и тому подобных жестких иерархических системах, где разница между теми, кто правит, и теми, кто подчиняется, кардинальна. По существу, пропасть между правителями и подчиненными - единственное глубокое разделение, которое можно заметить в советском обществе, и, едва начав разговор с советским гражданином, нетрудно понять, к какой из этих двух групп он принадлежит.

В молодежи скорее поощряется интерес к научным и техническим знаниям, чем к гуманитарным, и чем ближе к политике, тем слабее образование. Хуже всего поставлено оно у экономистов, историков современности, философов и юристов.

Ситуация в философии особенно безрадостна. Диалектический материализм обычно читают по учебнику, не изменившемуся за последние двадцать лет, с тех самых пор, как философские дискуссии вообще запретили, включая диспуты внутри собственно диалектического материализма. С тех пор преподавание его превратилось в механическое повторение текстов, значение которых постепенно полностью улетучилось, ибо они, как святыня, не подлежат ни обсуждению, ни, тем более, какому-либо применению - помимо ритуально-обрядового - к другим дисциплинам, скажем к экономике или к истории. И специалисты по этой официальной метафизике, и их слушатели, кажется, одинаково сознают ее полную никчемность.

Что касается правителей, это другое дело. По природе своей жестокие и честолюбивые, они, по-видимому, считают, что коммунистический жаргон и определенный минимум коммунистической доктрины - единственный цемент, который способен скрепить составные части Советского Союза, а слишком большие перемены подвергли бы опасности стабильность системы и сделали бы чрезвычайно ненадежной их собственную позицию.

В скобках указа год первой публикации статьи на английском языке.

Сначала российские мыслители заимствовали западные идеи, развивали их, а затем эти идеи оказали обратное влияние на Запад.

По-видимому, США не поняли этого до сих пор. Пытаясь импортировать демократию, они посеяли хаос в Афганистане, Ливии, Ираке…